Весёлое имя
Любите ли вы театр Димы Крымова так, как я люблю его?
(Простите, В. Г. Белинский, за украденную у вас фразу!)
Сегодня я с особой остротой чувствую, как мне недоставало постановок Димы Крымова и бесед с ним — мы виделись всякий раз, когда он приезжал в Таллинн и привозил свои новые работы. Последние два или три раза — во время «Золотой Маски» в Таллинне; она выпадала на первую половину октября; как раз 10 октября у Димы Крымова день рождения, и такое совпадение дат придавала событиям особую, дважды праздничную окраску. 10 октября этого года ему исполнится 70 лет, юбилей, но удивительному режиссёру и художнику никак не дашь такого почтенного возраста. В нём всегда глубокая мысль исследователя сочеталась с безудержной и свободной, как у ребёнка, фантазией, театральная магия вырастала из счастливой раскованности, готовности к шалостям, которые на сцене оборачивались невероятными прозрениями. Уверен, что с последнего нашего разговора с ним в самом Крымове мало что изменилось, хотя всё, что вокруг, события войны, необходимость покинуть Москву — изменились до неузнаваемости.
«Веселое имя: Пушкин, — писал Блок в статье «О назначении поэта». — Пушкин так легко и весело умел нести своё творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта — не лёгкая и не весёлая; она трагическая».
Для меня имя Димы Крымова — весёлое имя. Сам он как-то сказал: «Кому сегодня принадлежит Пушкин? С недавнего времени я решил, что он принадлежит мне. Точнее, мне тоже. Я постоянно вникаю в его дела, находя в этом огромное удовольствие и одновременно некую необходимую мне самому помощь».
В наших беседах не раз заходила речь о Пушкине. Первый раз — после того, как Крымов показал в Таллинне своего «Евгения Онегина». Это был невероятно весёлый, отвязный и очень мудрый спектакль. Режиссёр взглянул на пушкинский шедевр незамутнённым взглядом ребёнка — и взглядом исследователя, для которого нет непреложных истин. Ребёнок свободно собирает из подручных материалов свой, невероятно интересный, мир, так как не знает, что было до него. Настоящий исследователь так же свободен: он не игнорирует сделанное предшественниками, но отстраняется от них, выбирает свой, до того никем не пройденный путь. И детская наивность, незнание того, чего нельзя делать, здесь очень кстати.
На сцене творилось весёлое интеллектуальное хулиганство, в котором, конечно же, было несравненно больше креатива, чем в исследованиях, сделанных с мрачной серьёзностью и насупленным лбом. Увиденное спровоцировало мой вопрос:
— Дима, скажите, пожалуйста, что для вас театр: кафедра, храм или то место, где возможно весёлое интеллектуальное хулиганство?
— (Пауза, смешок) Хороший вопрос… От отношения к театру как к храму я не могу избавиться, от кафедры, из-за моей болтливости, тоже. Интеллектуальное хулиганство для меня — способ общения со зрителем. Я проповедую ему в форме интеллектуального хулиганства.
— «Евгений Онегин» у вас получился совершенно замечательной игрой с понятиями, с восприятием «Онегина», с отчуждением, когда об «Онегине» говорили филологи-иностранцы, которые могли объяснить каждую деталь, но ничего не понимали в сути энциклопедии русской жизни…
— В этом ничего противоречащего Пушкину нет. Потому что Пушкин — высокой марки хулиган. «Евгений Онегин» — совершенно хулиганское произведение. Оно ни о чем. Это трёп. Вяземский его упрекал: «Ты уже на пятой главе, а где сюжет?» Даже Вяземский не понимал такого модернизма! Передать это сегодня, когда «Онегин» стал уже каноническим, т. е. не воспринимаемым живо, в этом и была задача.
Всё, что мы делаем — про жизнь и судьбу
Уже после, в последний свой приезд в Таллинн, с «Серёжей» по мотивам «Анны Карениной» (впрочем, зачем напоминаю, что по мотивам; надеюсь, что вы, читая этот текст, сами вспомнили увиденные вами постановки Димы Крымова) снова возникла причина разговора о Пушкине. Дима поставил тогда «Бориса», я ещё не видел спектакля, увидел позже, в записи. Уверяю: даже на экране компьютера, даже в не очень качественных записях в YouTube, постановки Димы Крымова несут отпечаток его неповторимой личности и его рефлексии о прошлом и о современности.
— Всё, что мы делаем, — сказал он мне тогда, — про жизнь и судьбу. Страшную жизнь. Через девушку, которая на Волге кого-то полюбила, что-то такое случилось — и её убили. И через другую девушку, которая бросилась в любовь с головой, лишилась сына, и осталось ей — под паровоз! Или через царя, который пришёл на царство и не выдержал всего этого. Очень уж тяжёлой оказалась шапка Мономаха! У меня нет задачи конфликтовать с властью. Конфликт, может, возникает попутно. Как листок, случайно появившийся на дереве. Это жизнь. Это не идея. Я не хочу выражать идею! Что, я должен стоять на пороге и предупреждать: «Не ходите дети в царство»? Не моё это дело. Хотите — ходите, не хотите — не ходите! Меня жизнь интересует. Отношения людей. В какой-то обострённой форме.
— Я думаю, у нас с вами есть общая любовь. Пушкин. За что вы любите его?
— За юмор в драматической жизни. Он старался прожить жизнь весело, но к концу стало не очень получаться. Вся драматургия его жизни меня задевает. На любой стадии.
— В какой момент его жизни вы видите слом? Ведь «Бориса Годунова» он писал, ещё будучи счастлив.
— Это и видно. Можно написать про страшное, но в счастливом состоянии своего отношения к жизни и искусству. Ему было 25 лет, энергия так и бурлила, он ещё мог радостно воскликнуть, закончив трагедию: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» И даже без надежды не только увидеть своего «Бориса» на сцене, но и когда-нибудь вернуться из ссылки в Михайловском. Ведь Александр I не уточнил, на сколько лет его ссылает, он только распорядился: «Сослать!» Может, на всю жизнь. А потом, когда жизнь достала: «Будь серьёзным»! Люди его всё время одергивали: будь серьёзным, будь серьёзным! Жена, наверно, говорила. Потом царь говорил. Потом Геккерен. Потом так называемый сын Геккерена, Дантес, тоже говорил. Со всех сторон разные люди и явления его наставляли: «Посерьёзней, Саша, посерьёзней!» Он отбивался: «Нет! Нет! Нет!» И под конец посерьёзнел. С него спала броня легкомыслия. Непробиваемая. У него аура как-то поменялась. Последние его стихи ужасно печальные. Какая-то его жизнь щемящая.
***
«Бориса» я увидел в записи. Крымов отбросил примерно 90% словесной ткани и сюжетных линий «Бориса Годунова», но сохранил самое значимое, ради чего Пушкин собирался поначалу — цензура не пропустила бы! — назвать своё творение: «Комедия о настоящей беде Московскому государству». Здесь не было «сатиры ближнего прицела», это была история о том, что к власти нельзя прийти иначе как преступным путём, но если у человека есть хоть совесть, хоть остатки её, он не до конца безнадёжен; изнурённого угрызениями совести персонажа мы вправе пожалеть. Особенно если он одинок в своём ближнем кругу, где все остальные начисто и бесповоротно лишены совести. Крымов и артист Тимофей Трибунцев создали образ именно такого Бориса. В какой-то момент «царь» становится «режиссёром» им же созданного, но постепенно выходящего из повиновения абсурдистского театра, ему приходится всё делать самому, даже браться за тряпку и вытирать изгвазданный чужими каблуками пол. Тема «народа», черни, для которой живая власть всегда ненавистна, здесь преображается в тему одиночества, покинутости. «Ближний круг» готов предать — для этого ему даже сговариваться не нужно. Их заговорщицкий диалог рвётся и тает, до почти полного исчезновения: достаточно полунамёков, обрывков фраз — и этот способ общения очень напоминает сегодняшний.
***
Политика всё равно проникнет в искусство, гони ее в дверь, она влезет в окно.
— Потому что, — сказал Крымов, — это устройство жизни, которое всех касается. Это очень хитрая профессия — переводить сегодняшний воздух туда, куда входит политика. Ведь сегодняшний воздух состоит из политики, общественной жизни, искусства, памяти, из мечты, из сновидений, из любви, из всего. Сколько ты зачерпнёшь из него своими ручками и сумеешь это превратить в какое-то произведение, вот такой ты и есть.
Режиссёр изобрёл собственный мир, свой способ видеть мир, говорить о мире, конструировать мир на сцене. Когда началась война и — как сказал Блок в своей последней публичной речи, «когда отнимают тайную свободу, свободу творить», отнимают самый воздух, которым дышит художник, Дима Крымов покинул Россию.
Мне посчастливилось — год назад, на международном фестивале в Пльзене — увидеть один из его спектаклей, поставленных после отъезда. «Фрагмент» по мотивам третьего акта «Трёх сестер», того, где происходит пожар. Визуальное решение было фантастическим: сцена действительно полыхала огнём; ощущение беды, личной катастрофы перекатывалось через рампу и стучалось в зрительское сознание. Но — в разрез с Чеховым и в согласии с сегодняшним днём — режиссёр дарил в нам финале то, что необходимее всего: утешение. «Погорельцы» включали домашний кинопроектор, смотрели фильм Марселя Карне «Набережная туманов» с Жаном Габеном и Мишель Морган; главная героиня (ближе всего к чеховской Ирине, в спектакле она звалась Самантой) была влюблена в героя Габена, когда он погибал, она заходилась в рыданиях. И все бросались её утешать, вручали ей такие же плащ и сумочку, как у Мишель Морган, и все вместе пели „A Paris“ (кажется, из репертуара Ива Монтана?). Вместо разобщённости чеховской пьесы — единение. Такое необходимое всегда, и особенно сегодня.
Два спектакля и беседа
KRYMOV FEST — это две его постановки в очень качественной записи в кинотеатре «Артис»: «Моцарт. «Дон Жуан». Генеральная репетиция» и открытый диалог Дмитрия Крымова с прекрасным театроведом Сергеем Николаевичем «В понедельник и больше никогда» в Русском театре. И это тоже акт единения для нашей — увы — разобщённой событиями последних лет публики.
Крымовского «Дон Жуана» я видел в YouTube, это замечательное интеллектуальное хулишганство, весёлое, но с неизбежными нотками трагизма; объяснение в любви (но и в противоположных чувствах, наверно) Театру, со всей его красотой, величием — и безумием, игрой страстей, которые очень часто оказываются бурями в стакане воды (или вина, в которое Сальери подбросил Моцарту щепотку яда). Крымов ставил эту вещь в Театре-студии Петра Фоменко, главную роль, оперного режиссёра, который одновременно и обожает, и ненавидит искусство в себе и себя в искусстве, сыграл Евгений Цыганов. И, поверьте, это вообще лучшая его роль!
А «Костик» — парафраз чеховской «Чайки», действие которой перенесено в наши дни. И, как писала свободная пресса, — самый смелый спектакль о современной России. Вот лучшая цитата из всех рецензий:
«Кому-то может показаться, что «Костик» Дмитрия Крымова — один из самых мрачных его спектаклей. И это правда. Но ещё одна правда в том, что, кроме мрачности, в нём есть и юмор, и нежность, и жалость (о, как Крымов жалеет чеховских героев — всех без исключения!). И потоком льющаяся со сцены любовь. Ко всем нашим русским народным несчастьям и горестям, к отсутствию даже надежды на чудо, к тому, что называется жизнь в России».
А обо всём остальном вы услышите «В понедельник и больше никогда», в разговоре Дмитрия Крымова и Сергея Николаевича.
Читайте по теме:
Диалог с Сергеем Николаевичем о статусе свободного человека в прифронтовой зоне
Артур Соломонов: Диктаторы смеха боятся больше, чем страха. Но умного смеха