Многие связывали его преждевременный уход из жизни с раскаянием — якобы в предсмертном бреду Блок требовал от жены сжечь и уничтожить все до единого экземпляры поэмы «Двенадцать». За несколько дней до его смерти по Петрограду даже прошёл слух, что поэт сошёл с ума. Однако это не так — Блок умер в сознании и здравой памяти.
На одном из выступлений Блок произнёс: «Поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем». Отсюда многие утверждают, что он попросту расхотел жить, не выдержав полного лишений существования в холодном революционном Петрограде и огромного объёма административной работы, которую на него взвалили.
«Бери ношу по себе, чтоб не падать при ходьбе»
Блок считал, что в трудное для своей Отчизны время он должен быть с ней, поэтому отказался от эмиграции. Более того, февральскую революцию он принял с восторгом. В начале мая 1917 г. поэт был принят на работу в «Чрезвычайную следственную комиссию для расследования противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и прочих высших должностных лиц как гражданских, так и военных и морских ведомств» при Временном правительстве на должность редактора стенографических отчётов.
В августе 1917 г. Блок работал над рукописью, которую считал частью отчёта комиссии и которую в несколько сокращённом виде под названием «Последние дни старого режима» опубликовал в 1919 г. журнал «Былое». В 1921 г. эта работа появилась в виде книги «Последние дни императорской власти».
Не покладая рук, Александр Александрович трудился и при советской власти, которая активно использовала влиятельное имя Блока. Поэта неоднократно назначали на должности в государственных организациях. Зачастую он сам не знал о новых назначениях, но не перечил, постепенно обрастая огромным объёмом работы. Помимо этого, Блок делал доклады в Вольной философской ассоциации, готовил к переизданию трилогию стихов, состоял в Театрально-литературной комиссии и редколлегии издательства «Всемирная литература», для которой переводил своего любимого Гейне.
Постепенно отношение к революции у Блока стало меняться, и в какой-то момент у него попросту не осталось ни энтузиазма, ни сил, ни здоровья. Не выдержало сердце. 7 августа 1921 г. поэт умер. Ему было 40 лет.
Часто натыкаюсь на точку зрения, что, дескать, в смерти Блока виновато советское государство — не уберегло. Парадоксально, но это же признавал и нарком образования РСФСР Анатолий Васильевич Луначарский — человек, который как раз наравне с писателем Максимом Горьким прилагал огромные усилия, чтобы облегчить Блоку жизнь. Чего не скажешь в отношении «коллег» поэта по творческому цеху — они сперва вознесли Блока на недосягаемую высоту («первый поэт современности и второй в России после Пушкина»), а после публикации поэмы «Двенадцать» в буквальном смысле втоптали его в грязь, гордясь при этом своей «принципиальностью». На мой субъективный взгляд, именно они ускорили смерть и без того не отличавшегося крепким здоровьем поэта.
Предсказатель
Блок принял революцию, потому что понимал — монархия в России себя изжила. После событий «Кровавого воскресенья» он написал стихи, в которых чётко высказал свою точку зрения на жизнь и на политику:
«И скоро я расстанусь с вами,
И вы увидите меня
Вон там, за дымными горами,
Летящим в облаке огня!»
(«В мире Блока». Сборник статей. Москва, «Советский писатель», 1981).
А вот его «предвидение» двумя годами позже:
«Размах русской революции, желающей охватить весь мир (меньшего истинная революция желать не может, исполнится это желание или нет — гадать не нам), таков: она лелеет надежду поднять мировой циклон, который донесёт в заметённые снегом страны — тёплый ветер и нежный запах апельсинных рощ; увлажнит спалённые солнцем степи юга — прохладным северным дождём. «Мир и братство народов» — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чём ревёт её поток» (Александр Блок. «Огненные дали». Издательство «Детская литература», Ленинград, 1980).
9 января 1918 г. свет увидела статья «Интеллигенция и Революция»:
«Почему дырявят древний собор? — Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и клёнами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью.
Всё так.
Я знаю, что говорю. Конём этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают. Я не сомневаюсь ни в чьём личном благородстве, ни в чьей личной скорби; но ведь за прошлое — отвечаем мы? Мы — звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов? — Если этого не чувствуют все, то это должны чувствовать «лучшие».
Не беспокойтесь. Неужели может пропасть хоть крупинка истинно-ценного? Мало мы любили, если трусим за любимое. «Совершенная любовь изгоняет страх». Не бойтесь разрушения кремлей, дворцов, картин, книг. Беречь их для народа надо; но, потеряв их, народ не всё потеряет. Дворец разрушаемый — не дворец. Кремль, стираемый с лица земли, — не кремль. Царь, сам свалившийся с престола, — не царь. Кремли у нас в сердце, цари — в голове. Вечные формы, нам открывшиеся, отнимаются только вместе с сердцем и с головой.
Что же вы думали? Что революция — идиллия? Что творчество ничего не разрушает на своём пути? Что народ — паинька? Что сотни обыкновенных жуликов, провокаторов, черносотенцев, людей, любящих погреть руки, не постараются ухватить то, что плохо лежит? И, наконец, что так «бескровно» и так «безболезненно» и разрешится вековая распря между «чёрной» и «белой» костью, между «образованными» и «необразованными», между интеллигенцией и народом?»
Да-да: это тоже Блок — только Блок не поэт, а Блок-публицист, пишущий прямо, жёстко, не думая, понравится или не понравится кому-то написанное, напечатают ли это или положат под сукно.
А вот то, как относились к его поэзии, Блока задевало — и сильно…
«Стоит буржуй, как пёс голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пёс безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост».
Произведение, которое позднее назовут лучшим в его творчестве, но ставшее при этом катализатором массовой травли поэта, было полностью закончено Блоком всего за месяц работы.
Поэма создавалась сумбурно. Писать её Блок начал не с первой главы, а с фразы: «Уж я ножичком полосну!». Позже появились шестая, седьмая, восьмая главы…
О том, что во время написания поэмы поэт пребывал в весьма лихорадочном состоянии, свидетельствуют записи, которые он делал тогда в своём дневнике: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его — призывы к семейному порядку и православию)… Сегодня я — гений», — написал он 29 января 1918 г.
«Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди— Иисус Христос».
Спасителя Блок добавил спонтанно и сам был удивлён:
«Гумилёв сказал, что конец поэмы «Двенадцать» (то место, где является Христос) кажется ему искусственно приклеенным, что внезапное появление Христа есть чисто литературный эффект, — писал Корней Чуковский в статье «Александр Блок как человек и поэт». — Блок слушал, как всегда, не меняя лица, но по окончании лекции сказал задумчиво и осторожно, словно к чему-то прислушиваясь: «Мне тоже не нравится конец «Двенадцати». Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И тогда же я записал у себя: к сожалению, Христос».
«Вторично распял Христа»
Поэма была опубликована 3 марта 1918 г. в газете «Знамя труда».
Имеется масса упоминаний, что публика восторженно встречала выступления Любови Дмитриевны [дочь химика Менделеева, актриса, историк балета, мемуарист, — прим. автора] — с поэмой «Двенадцать» выступал не сам Блок, а его жена. Александр Александрович считал, что сам не сможет прочитать её хорошо.
Однако многие поэму не приняли и даже осудили. В первую очередь ими оказались те писатели, поэты и критики, которые в отличие от Блока революцию не приняли. Одни видели в «Двенадцати» карикатуру на «разбойников-большевиков». Других шокировало, что у Блока «красногвардейцев-уголовников» по Петрограду ведёт сам Христос. В рядах петроградской интеллигенции поэт стал чуть ли не персоной нон грата. Друзья и соратники не желали с ним общаться, поклонники отвернулись.
Критик Виктор Шкловский осудил читателей, воспринимавших поэму всерьёз и «не сумевших понять иронии автора над действительностью»: «Двенадцать» — ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана «блатным» стилем. Блок пошёл от куплетистов и уличного говора. И, закончив вещь, приписал к ней Христа». По словам Шкловского, «Блока слишком привыкли принимать всерьёз и только всерьёз…».
Анна Ахматова отказывалась принимать участие в поэтических вечерах, если было известно, что там будут декламировать «Двенадцать». На одном из митингов, организованном с целью поддержки политических заключённых, «интеллигентная» публика скандировала в адрес Блока: «Изменник!»
Николай Гумилёв однажды едко заметил, что Александр Александрович, написав «Двенадцать», послужил «делу Антихриста», «вторично распял Христа и ещё раз расстрелял государя».
Иван Бунин: «Блок задумал воспроизвести народный язык, народные чувства, но вышло нечто совершенно лубочное, неумелое, сверх всякой меры вульгарное… увлёкшись Катькой, Блок совсем забыл свой первоначальный замысел «пальнуть в Святую Русь» и «пальнул» в Катьку, так что история с ней, с Ванькой, с лихачами оказалась главным содержанием «Двенадцати». Блок опомнился только под конец своей «поэмы» и, чтобы поправиться, понёс что попало: тут опять «державный шаг» и какой-то голодный пёс — опять пёс! — и патологическое кощунство: какой-то сладкий Иисусик, пляшущий (с кровавым флагом, а вместе с тем в белом венчике из роз) впереди этих скотов, грабителей и убийц…»
Зинаида Гиппиус: «Я не прощу, Душа твоя невинна. Я не прощу ей — никогда».
Когда год спустя властями была предпринята «попытка уплотнения квартиры» Блока, то Зинаида Гиппиус злорадно записала в дневнике: «Блок, говорят, даже болен от страха, что к нему в кабинете вселят красноармейцев. Жаль, если не вселят. Он бы оценил их целых «12».
«Однажды, незадолго до смерти поэта, они встретились в трамвае.
— Зинаида Николаевна, Вы мне подадите руку? — спросил Блок.
Гиппиус увидела больные печальные глаза.
— Общественно нет, человечески — да! — и Гиппиус протянула ему руку, которую Блок пожал».
На мой субъективный взгляд, иначе как травлей это всё и не назовёшь! И в дальнейшем эти люди пребывали в уверенности, что именно государство, а не они, виновны в том, что сердце поэта не выдержало натиска всеобщего «фииии».
Тьфу.
К сожалению, в последние годы жизни Блок писал мало — слишком много административной работы ему пришлось тащить. Кроме того, навалилось очень много иных забот.
Во-первых, Блок видел, как его поглощает чиновничья служба. Вот весьма показательная запись от 2 октября 1918 г.: «Отчаянье, головная боль; я не чиновник, писатель». Подобных записей множество: «Полное отчаяние, не знаю, как выпутаться из грязи председательства»; «Заседание бюро… Необыкновенный вздор всего этого»; «Отдел. Вздорное заседание и прочая чепуха (обыкновенная)»; «С Каменевой. Длилось 4 ½ часа!»; «В отделе. Пятичасовое заседание».
Во-вторых, издание стихов проходило с огромным скрипом, Блоку постоянно приходилось что-то и зачем-то доказывать петроградским чиновникам.
15 октября 1918 г.: «Ионов прекратил все работы до заседания с Зиновьевым» [по печати второго тома собрания стихотворений Блока, — прим. автора].
18 октября Блок пожаловался Луначарскому, находившемуся в то время в Петрограде: «Работа над моими книгами подходит к концу, осталось допечатать 17 листов. Я бы очень пострадал, если бы две последние книги выбросили из машины, не дав их закончить. Последние корректуры мной давно уже сданы, но Смольный не позволяет печатать».
К хлопотам подключились друзья, и спустя несколько дней в дневнике появилась запись: «Мейерхольд, по-видимому, вымолил разрешение у Ионова допечатать мои два тома».
Снова дневниковая запись Блока, 6 января 1919 г.: «Вчера утренний звонок: — Здрассте. Говорит Ионов. Я хотел осуществить перевод напечатанных ваших книг в типографию, какую я показываю. Предлагаю издать «Двенадцать» в Петроградском совдепе».
Блок колеблется: «Не находите ли Вы, что в «Двенадцати» несколько запоздалая нота? — Совершенно верно. Но мы всё-таки решили издать все лучшие произведения русской литературы. Подумайте и, когда решите, приезжайте ко мне в Смольный».
В-третьих, неумолимо подступало чувство безысходности и отчаяния.
22 апреля 1919 г.: «Когда-нибудь сойду с ума во сне. Какие ужасы снились ночью. Описать нельзя. Кричал. Такой ужас, что уже не страшно, но чувствуется, что сознание сладко путается».
«Беззвёздная тоска», как называл её сам Блок, выливалась по-разному: «Почти год как я не принадлежу себе, я разучился писать стихи и думать о стихах…»
11 июня 1919 г.: «Загажено всё ещё больше, чем в прошлом году. Видны следы гаженья сознательного и бессознательного… И откуда понимать им коммунизм иначе, чем — как грабеж и картёж?»
17 января 1921 г.: «Утренние, до ужаса острые мысли, среди глубины отчаяния и гибели. Научиться читать «Двенадцать». Стать поэтом-куплетистом. Можно деньги и ордера иметь всегда».
21 января 1921 г.: «На третий день мне удаётся зарегистрироваться в одном из хлевов на Дворцовой площади у хамов-писарей и бедного забитого чиновника».
Попортила нервы и уже упомянутая эпопея с попыткой уплотнить семью Блоков:
22 июля 1919 г.: «Попытка уплотнения квартиры».
20 августа 1919 г.: «Матросы угрожают занять квартиру».
Три недели Блок полон тревоги. Хлопоты шли через Ионова. Однако 15 сентября принята резолюция Зиновьева: «Прошу оставить квартиру Ал. Блока и не всё слушать».
И таких записей сотни. Усталость накапливалась, сил становилось всё меньше.
Блок редко обращался к докторам, казался вполне себе здоровым. Поэт Георгий Иванов написал в своём дневнике: «Врачи, лечившие Блока, так и не смогли определить, чем он, собственно, был болен. Сначала они старались подкрепить его быстро падавшие без явной причины силы, потом, когда он стал, неизвестно от чего, невыносимо страдать, ему стали впрыскивать морфий…»
Супруга Блока Любовь Дмитриевна писала: «Вообще у него в начале болезни была страшная потребность бить и ломать: несколько стульев, посуду, а раз утром, опять-таки, он ходил по квартире в раздражении, потом вошёл из передней в свою комнату, закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары, и что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что он себе принесёт какой-нибудь вред; но он уже кончал разбивать кочергой стоявшего на шкапу Аполлона. Это битьё его успокоило, и на моё восклицание удивления, не очень одобрительное, он спокойно отвечал: «А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадётся эта грязная рожа».
Финал
Из-за резкого ухудшения здоровья Блока в конце мая 1921 г. Любовь Дмитриевна обратилась за помощью к Горькому. Алексей Максимович и Луначарский стали хлопотать о выезде Блока на лечение в Финляндию.
Тем временем сам поэт 26 мая написал Чуковскому страшное письмо: «Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был ещё: жар не прекращается и всё болит…»
11 июля прошение Горького о разрешении Блоку выехать за границу «добралось» до Ленина. Владимир Ильич не стал рассматривать вопрос, передав его члену коллегии ВЧК Вячеславу Менжинскому. Тот в разрешении на выезд отказал.
23 июля вопрос о выезде Блока на лечение рассматривался… Политбюро. Выезд был наконец-то разрешён, но в Петрограде выполнять это постановление не торопились.
Состояние поэта ещё больше ухудшилось, и Горький вызвался сопровождать его в поездке. «Спасайте его, Алексей Максимович», — заклинала Любовь Дмитриевна.
Наконец, 6 августа секретарь редакции издательства «Всемирная литература» Евдокия Струкова сообщила Горькому, что практически всё улажено.
7 августа знакомая Блоков Евгения Книпович должна была привезти бумагу в Москву, но вернулась назад со станции: Блок умер.
Похороны поэта вылились в грандиозную демонстрацию. Люди, сменяя друг друга, несли гроб на плечах от Офицерской до Смоленского кладбища.
Субъективное
Лично у меня сложилось впечатление, что Александр Александрович, грубо говоря, оказался не в то время и не в том месте: добровольно погрузившись в пучину административной работы, Блок обрёк сам себя на смерть как поэт. Вспомним: «я не чиновник, я поэт!». Мучительный диссонанс между призванием и рутиной плюс «дружеская» травля — вот и вся грустная история…
Возвращаясь к «Двенадцати»…
«Россия управляется непосредственно Господом Богом. Иначе невозможно представить, как это государство до сих пор существует» (Христофор Антонович Миних — российский генерал-фельдмаршал).
Первую часть публикации читайте тут.